С той стороны

В первый день он сбил все половики в комнате, в спальне, в прихожей и на кухне. Превратив палас в бесформенный курган складок, он победно взгромоздился на вершине и задремал. Избиение половиков продолжалось до самого вечера. Иногда он бежал на кухню и тыкался в пустые бесполезные миски. Ночью он прокрался в спальню. Постель была непривычно, неприятно холодной и до самого утра он пытался согреться, тщетно.


Во второй день он исследовал кухню. Он забирался в шкафчики и полочки. Никто не крикнул, не прогнал, не взял на руки. Скрипели дверцы, громыхали коробки. Баночки и бутылки, давно пустые, но зачем-то сохранившие остатки запахов — петрушки, лаврового листа, корицы, — со звоном летели на пол и тут же испуганно замолкали: звенеть в этой ледяной тишине было невозможно. Уже все, что только можно было найти, открыть и выпотрошить, прибавить к растущей посередине кухни горе, он нашел, опрокинул и вывалил, когда, наконец, среди пустых коробок, не до конца растерявших запах дешевого чая, из разодранного когтями ситцевого мешочка послышался оглушительный, визжащий детством, теплом и солнцем запах.

От его безысходной резкости он убежал в комнату и забился под диван. Там и уснул. В спальню он решил больше не ходить.

Вилки и ложки, бурые алюминиевые тарелки, крохотные кастрюльки, баночки, в которых уже несколько месяцев не было пряностей (кончились), бутылочки, воняющие уксусом и горьким подсолнечным маслом (иссякло), опрокинутая солонка разметала содержимое (к несчастью), сахарница с присохшими к стенкам пожелтевшими отёками (без сахара), — дурман апельсиновых корок стерилизовал кухню.


В третий день он забрался в шкаф с одеждой. Замки были сломаны и дверцы, которые держались лишь заплатами клейкой ленты, открылись легко. Платки и ветхие платья, сарафаны медленно опускались на пол. Упругие комки заштопанных носков, толстые старые штаны, пестрые кофты и редкие прожилки нижнего белья — все было выдернуто из пыльных недр. Аккуратно уложенные семейные трусы, солдатскую форму и старый свитер ее давно ушедшего на тот свет мужа, он оставил нетронутыми. Как и мужские рубахи. Плащ сопротивлялся дольше всех, но в конце сдался и он, рухнул вместе с плечиками. Наваленные поверх кургана половиков одежда, наволочки, простыни, платки — старое, полинялое, видавшее виды тряпье немного отогрело комнату, по которой уже начала расползаться ледяная безысходность спальни.

Он закутался в ее любимый теплый плед и свернулся калачиком.


В четвертый день он обнюхал все швы между полом и стенами. Он сдернул шторы и нашел стену, на которой было нарисовано небо, ветки дерева и провода. До самого вечера он смотрел в окно. Вечером, когда из окна на пол пролился свет фонаря, он обнаружил, что в доме — не один. За ним по пятам бегала тень. Он играл с тенью, но поймать ее не удалось. В конце концов, он понял, что тень — это тень, и перестал обращать на нее внимание. Разочарованный и уставший, уснул.


В пятый день в стене, которая зовется Зеркалом, он обнаружил другого. Он выгнул спину и распушил хвост. Обнюхать другого не удалось, но тот звал. Наверное, они живут с той стороны стен.

Он весь день говорил с другим, который с той стороны. Другой звал. Он понял, что нужно искать дорогу.


В шестой и седьмой дни он считал стены в доме. Тонкую картонную перегородку между комнатой и спальней можно было не считать, а в спальне было слишком холодно. Итого: стена и еще две половины стены, в одной из них — зеркало с другим. Другой по-прежнему где-то там, с той стороны.

В прихожей были еще три стены, изуродованные щелями дверных проемов — одна щель в комнату, другая — на кухню. Дверь в ванную была заперта, а еще одна дверь, из-за которой иногда доносились звуки (шорохи, шаги, разговоры) — не открывалась. Он разодрал ее в клочья, но она все равно не открылась. Еще три половины стены.

Стены на кухне принадлежали запаху.

Итого: одна стена и пять половин.


Весь восьмой день он царапал стены: все семь половин. Он бросался на них, пытаясь прорваться, попасть внутрь или оказаться за ними. Обои висели лохмотьями. Краска крошилась и летела повсюду, заставляя его чихать и фыркать. Он на пробу царапнул железного паука батареи, прилепившегося под окном — так скребануло по костям, суставам, по позвоночнику, до самых корней зубов и затылка, что он отпрянул.

На желтой, некогда лакированной, а теперь истертой площади деревянного шкафа его когти оставляли борозды, бледные, будто пропаханные, криво исчерчивающие дерево иероглифами гнева, бессилия. Если бы кто-то умел понимать эту вязь, то, верно, прочитал бы целую летопись на стенах, дверях и шкафах квартиры.

Он даже попытался пройти в стены на кухне, хотя запах гнал его. Стены не поддавались. Другой в зеркале по-прежнему звал. Глупый! Лучше б помог!


Перед самой зарей он проснулся. Он понял, как попасть в стену. Он прошел на кухню и простился с резким запахом. Он прошел в ледяную спальню и коснулся мокрым носом холодного лба.

Он выскочил в комнату — шерсть дыбом, глаза горят, усы и брови распушены, хвост вздернут. Он рванул что есть сил, побежал и вдруг прыгнул. Он исчез, растворился перед самой стеной. В пустом доме остался только холод спальни и запах апельсиновых корок на кухне.

Когда его плоть просочилась сквозь штукатурку и камень, он вдруг почувствовал, что холод, кусавший его все это время, пронизывавший, сковывающий тяжестью, отпустил. Стало тепло и внезапно очень-очень ярко. Он зажмурился... больше всего сейчас хотелось, чтобы кто-то почесал шею. И чтобы не открывать глаза.


Через неделю после похорон еще можно было услышать, как перешептываются в подъезде сердобольные соседки, собиравшие деньги покойнице.

— ...А Катерина-то, пролежала, почитай, две недели, пока мы в милицию не обратились. Вскрыли квартиру — бардак в доме. Никогда у нее такого не было. А сама лежит за стенкой, тихая, спокойная. А холодна-то...

— Может, замерзла?.. Морозы-то какие!

— Кто ж знает?! Батареи засорились, конечно, без мужа, но не ледяные, да и плита газовая... ах, батюшки, на кухню-то зашли — а там все на полу, все-все: банки, коробки, тарелки и запах... такой свежий стоит. Апельсины. У нее холодильник — пустой, отключен. Дома даже корки хлебной не сыскать. Все копейки считала, спитые чайные пакетики брала у нас, да вон у Надьки еще из семьдесят второй, — откуда апельсины?.. А бардак-то, бардак везде. У Катерины всегда порядок был, а тут — будто нечистая прошлась...

— А что милиция?

— Говорят, кошка.

— У нее кошка была?

— Не было. Завести-то очень хотела, да боялась грех на душу взять. И кормить-то ее чем? — говорила, — и помру, мол, кто за нею ухаживать станет? Не заводила потому.

— А миски на кухне были? Я слышала, на кухне миски стояли.

— Так они всегда стояли. Я же говорю: хотела она кота завести, дескать, вместе теплее, даже имя придумала — Василек. Вот у нее и мисочки, и коробка с газетами стояли. Она даже сама с собой говорить начинала: «Здравствуй, Василек...», «пойдем гулять, Василек...», а то и мурлыкнет под нос...

— Может быть, была кошка? Разгромила все, да в окно выпрыгнула?

— Не было. И окна были закрыты. А в квартире — стены, двери когтями расцарапаны, разодрано все, ужас...

— Ну... Может, она взяла какую дикую, да не управилась. Выгнала. А в ночь-то и померла.

— Ой, не знаю! Вон, Вера, говорит, — точно нечистая, раз и когти кошачьи на стенах.

— Типун тебе на язык, Любовь Васильевна! Наговоришь... Тихая она была, это да. К тебе вон хоть дети с внуками приходят, всё не одна. А она — одинешенька в четырех стенах.

© Алексей Бойков